Позднее, на набережной Орфевр, в кабинете, который закатное солнце превращало в парильное отделение бани, Мегрэ, исходя потом и непрерывно утираясь, провел обстоятельный допрос, но почти безрезультатно. Ле Клоаген не проявлял признаков растерянности. Напротив, казалось даже, что он старается идти навстречу комиссару. И хотя тот без конца промокал лицо и шею платком, кожа у старика, так и не снявшего пальто, оставалась совершенно сухой. Это Мегрэ заметил. Сомнений тут быть не могло.

Теперь они ехали вдвоем в такси с открытым верхом. Было восемь часов вечера, и по улицам Парижа разливалась приятная прохлада. Ле Клоаген не шевелился, и Мегрэ бессознательно следил за его рукой, лежавшей на колене, – рукой на удивление длинной, с ревматическими суставами и такой пергаментной кожей, что кое-где она едва не лопалась, словно пересохшая кора на дереве. На указательном пальце не хватало первой фаланги.

«О чем говорит такая рука? – думалось Мегрэ. – Сколько разного может сделать рука человека за всю жизнь и какой она становится в шестьдесят восемь лет?»

Вдруг об эту натянутую кожу стукнулась упавшая капля. Машина в этот момент шла по авеню Ваграм, окаймленной двумя рядами кафе и кино и заполненной радостным шумом толпы. Мегрэ поднял глаза. Старик глядел в пространство, черты его оставались неподвижны, но на лбу цепочкой блестели капельки пота.

Это было так неожиданно, что комиссар растерялся. До сих пор Ле Клоаген сохранял хладнокровие, может быть, даже нарочитое. Почему же он ни с того ни с сего поддался панике? Да, панике – тут не может быть ошибки. Его бросает в пот не от жары, а от страха, от дикого душевного смятения, с которым он не в силах совладать.



10 из 99